- Нет, не учили.
- А знать надо, а то будете слушать, что они говорят, и ничего не поймете. Я же вот знаю. - Носик самодовольно усмехнулся, расправил плечи хоть в этом почувствовал свой перевес над паном следователем. - Шкары - что такое? Не знаете. Штаны это. Кошелек - лапотник... Голубятники - воры, что работают на чердаках. Похоронщики крадут в домах, где лежат перед отпеванием покойники. Марушники - на похоронах. Стекольщики залезают через окна, а дворники входят с парадного входа... Мойщики обкрадывают пассажиров в поездах. Понтачи собирают толпу каким-нибудь скандалом и очищают карманы раззяв. Клюквенники - церковные воры. Есть и хипесники, те обкрадывают гостей своих полюбовниц. И еще есть разные...
- Интересно, - сказал Богушевич, и ему действительно было интересно.
- Послужите больше, все будете знать, ваше благородие.
Обручевка отделялась от города болотом и неглубоким оврагом, на дне которого поблескивало заросшее камышом и осокой озерцо. Впритык к озерцу стоял тот самый дом вдовы коллежского асессора, где должны были ждать судебного следователя пристав и понятые. Немного подальше виднелась низенькая мазанка с одним оконцем на улицу; вместо двух стекол в окне висело какое-то тряпье. Богушевич уже был в этой нищенски убогой хате, мало похожей на человеческое жилье, и с облегчением подумал, что теперь заходить в нее не нужно.
Проехав еще немного, Носик на ходу лихо соскочил с дрожек, остановил коня и протянул руку Богушевичу, чтобы помочь ему слезть. Но Богушевич не воспользовался его помощью, спрыгнул сам, пружинисто и легко.
Из двора вдовы Гамболь-Явцихенко вышли становой с бабьим, немного одутловатым лицом и два бородатых мужика с бляхами сотских на груди понятые. Становой сказал, что разрешил передать в камеру Серафиме ее дитя грудное, его надо кормить. Богушевич поздоровался со становым и понятыми, те вытянулись перед ним по-солдатски. Ему надо было вычертить схему места преступления на дворе Серафимы. Двор этот был впритык ко двору Параски, делились они низким плетнем, который можно было просто переступить. Понятой отворил сплетенную из лозы калитку, и все вошли с улицы во двор. Дворик типичный для всех здешних мест. Ходили серые куры и цыплята, что успели вырасти за лето, пахал рылом землю черный поросенок. Сушились на кольях ограды жбаны и макитры. Гревшийся на солнце черный кот соскочил с завалинки, перебежал дорогу перед становым и сиганул на стреху небольшого хлева.
- Черт, чтоб ты сдох, брысь! - топнул на него становой, но кот так и остался сидеть на стрехе, всем видом своим показывая, как он доволен тем, что так ловко сделал тому гадость.
Выглянул из хлева черный пес, тявкнул и, виляя хвостом, шмыгнул назад.
На двор из дома вышла вся в черном - черная душегрейка, черная юбка и черный платок поверх чепца - дряхлая, маленькая, сгорбленная старуха со свертком под мышкой. Остановилась во дворе, взглянула на всех так, будто никого перед ней не было, встряхнула сверток - это была черная постилка - и повесила на забор.
"Как нарочно все под один цвет подобралось, будто на похоронах, подумал Богушевич, и на душе у него возник какой-то болезненный гадливый осадок. - И старуха в черном, и собака, и кот, и эта постилка, точно траурный флаг".
- Эй, бабка, есть кто в хате? - спросил ее становой.
- Нема, - прошамкала она, глянула на него заплывшими глазками и пошла в дом.
Понятые вынесли из дома скамью, Богушевич присел на нее, положил на колени портфель, достал карандаш, бумагу, начал чертить схему двора. Задержал внимание на крыльце: на нем-то и задушили Параску среди бела дня, почти на глазах у прохожих - забор, низкий, с редкими колышками, не был помехой, с улицы все было видно как на ладони. Первым сюда, на место преступления, прибыл становой, увидел мертвую женщину и бледных, отупелых убийц, обеих с детьми на руках: Серафима - со своим, Наста - с Параскиным. Становой сразу же отправил Параску в больницу в надежде, что она еще, возможно, жива и врачи спасут ее. Становой рассказывал все это Богушевичу, показывал, где и как лежала убитая, где стояли Серафима и Наста. Богушевич слушал, записывал и с чудовищной ясностью и четкостью представлял себе (словно видел своими глазами), как женщины сидели на крыльце, как тянули за концы накинутый на шею Параски платок, как белело и синело ее лицо и вылезали из орбит глаза... Богушевич бросил карандаш на портфель, тряхнул головой, чтобы избавиться от жуткого наваждения, попросил станового минутку обождать. Сидел и сам молчал. Молча, не шевелясь, словно в почетном карауле стояли понятые, и бляхи их блестели на солнце, как боевые медали. Носик, заметив, что солнце светит прямо в лицо Богушевичу, стал так, чтобы его заслонить.
- Как преступницы потом признались на дознании, - снова заговорил становой, когда Богушевич опять взялся за карандаш, - они сидели втроем на верхней ступеньке крыльца, Параска - посередине...
Описав двор и начертив схему, Богушевич позвал старуху. Та вынесла еще одну скамейку, перекрестилась и села, не отводя глаз от руки Богушевича, записывавшего ее ответы. Ей за семьдесят, убитая Параска приходилась ей младшей невесткой. Про перстень сказала так:
- Ой, был, был перстенек. Мой он был. Мне пани Софья подарила, когда я служила у нее горничной. Давно это было. Лет пятьдесят назад, а то и больше. Дюже дорогой перстень.
- А сколько он мог стоить? - спросил Богушевич.
- Не знаю, а дорогой, - закивала головой старуха, и на ее лице, сморщенном, желтом, словно у мумии, задрожал острый подбородок. - Дюже дорогой. Уж больно красивый был. Пани Софья сняла его со своей руки и мне надела. А ей этот перстень кучер подарил.