Сердце после трехмесячного пребывания в камере отвыкло от движения и бега, колотилось так, что казалось, пробьет ребра. Выдыхая горечь, ловил ртом воздух, словно утопающий, которому удалось на миг оторваться ото дна, поднять над водой голову.
А на земле раннее лето, земля в цвету, овраг - багряный от распустившихся трав, вокруг птичий щебет и писк, трещат кузнечики, порхают бабочки, разные козявки и жучки... Воля, простор! Боже, неужели воля?! Неужели каких-то двадцать минут назад он был еще за решеткой, в душной камере, откуда его ждала одна дорога - по этапу в Сибирь, на долгую каторгу, в рудники... Что это - сон или явь? Явь! Вот же оно, чистое небо над головой, зеленая, изумрудная трава, на которой он сидит, деревцо крушины, до которого он дотрагивается, срывает листик, а по нему ползет божья коровка. Но хотя Силаев видел реальность своей воли, разум отказывался верить в такое неправдоподобно легкое, счастливое освобождение. Вскрикнув, как от боли или раны, Силаев упал лицом в траву и затрясся от рыданий... Он еще не знал, как выберется отсюда, где сможет на первое время приютиться, у кого попросит пятак на хлеб. Не было и страха, что поймают и за побег будут гноить в карцере, бить, хоть он и политический заключенный. Били бы, конечно, как последнего бродягу, под разными предлогами, если бы поймали. Еще не думая, как и что ему делать, он поверил: раз так легко удалось самое трудное - побег из тюрьмы, остальное как-нибудь уладится.
Во Владимире, губернском городе, где он сидел, у Силаева не было ни одной знакомой души. Явочная квартира, адрес которой ему дали и куда он ехал в самом начале апреля, провалилась. На этой квартире его и арестовали. Была засада. Попался довольно банально, угодил, как это часто бывает, в расставленную жандармами ловушку. Силаев вез на явочную квартиру чемодан с прокламациями, шрифтом, динамитом. Три комнаты этой квартиры снимали порознь три человека - Василий Лопатин, Орещенко и Кравцов. Силаев познакомился с ними раньше, когда приезжал во Владимир наладить связь со здешней группой и повстречался с Лопатиным. Тогда Силаев ничего не привозил. Орещенко и Кравцов, как сказал Лопатин, не имели никакого отношения к их делу и не знали, кто такой в действительности Лопатин, даже не подозревали будто бы, что тот состоит в организации революционеров.
Лопатин его ждал, ответил на пароль паролем. Силаев приехал под вечер четвертого апреля. Поужинал вместе со всеми, назвался родственником Лопатина, поболтал с его соседями. Орещенко и Кравцов расспрашивали про Петербург, вроде бы собирались переехать туда на постоянное жительство. Вдвоем выпили бутылку водки. Кравцов - студент, Орещенко служил где-то бухгалтером. Он сильно опьянел и все хлопал себя по лысине и к месту и не к месту повторял: "Пусть прольется кровь". Кравцов осоловелыми, застывшими, как у барана, глазами уставился в старую газету, старательно читал. Лопатин говорил мало, сидел с отчужденным, непроницаемым лицом. Силаев тогда не придал значения тому, что вел он себя в общем не так, как прежде: нервничал, был чем-то напуган.
Поужинав, усталый с дороги, Силаев прилег, не раздеваясь, на диван. Достал из портфеля недочитанный французский роман "Одиночество" про инсургента, его борьбу и страдания. Люди, с которыми тот вместе сражался, покинули отряд, осознав тщетность своей борьбы, не видя ее реальных результатов. Герой оказался в одиночестве. Чтобы узнать его дальнейшую судьбу, оставалось прочитать до конца книги всего несколько страниц, но Силаев мгновенно и глубоко уснул, уронив книгу на грудь. Разбудил его легкий толчок в плечо. Он вздрогнул, как от прикосновения раскаленного железа, инстинктивно почуяв беду. Раскрыл глаза и замер, словно одеревенел: перед ним стояли два жандарма. Они схватили его за руки, приподняли. "Садитесь", - приказал ему старший жандарм. Тут же стояли понятые, хозяин дома и дворник. Орещенко и Кравцова в комнате не было, остался один Лопатин. Чемодан Силаева лежал на столе раскрытый.
Силаев, сраженный таким неожиданным поворотом событий, сидел, как оглушенный. Никаких шансов на спасение он не видел. Не кинешься же очертя голову на жандармов и понятых. Знал, что и возле дома стоят жандармы. Его стала бить нервная дрожь, почему-то затряслась левая нога. Чтобы скрыть это, он положил ногу на ногу, стиснул их. "Что произошло? - пытался он разобраться в обстановке. - Выходит, меня здесь ждали, знали, что я должен приехать. Кто мог донести о моем приезде? Кто? Да Лопатин. Его же не арестовали!"
Силаев все старался встретиться взглядом с Лопатиным, может быть, хоть по глазам его понял бы, что случилось. Но тот не глядел на него. Этот красавчик с холеным лицом, девичьими пухлыми и почему-то всегда пунцовыми, точно накрашенными, губами сидел, словно все это его не касалось, словно не происходило ничего чрезвычайного, и почесывал мизинцем тонкий длинный нос с горбинкой. Лопатин очень гордился этим своим античным носом. Еще в прошлый приезд Силаева Лопатин ни с того ни с сего похвастался, что его предки будто бы благородного эллинского происхождения.
"Лопатин меня боится, - догадался Силаев. - Значит, он продал, он доносчик. Были же подозрения, что он решил отойти от борьбы, порвать всякую связь с организацией. Вот и порвал и, чтобы не нести ответ за прошлые поступки, искупил вину предательством". Чем дольше думал Силаев, чем больше был уверен в своей правоте, тем сильней наливался тяжелой, взрывчатой ненавистью к Лопатину. Силаев теперь демонстративно пронизывал его взглядом, не спускал с него глаз, шептал проклятия так, чтобы Лопатин их слышал, и тот пересел подальше, за спины понятых. Испугался. "Его бы на товарищеский суд, - думал Силаев, - да осудили бы на повешение, чтобы сам в петлю залез, как осуждали таких, как он, иуд. Пусть бы сам повесился..." Такая кара ему может быть в будущем, а что сейчас? Эх, выхватить бы у жандарма саблю, да секануть по этому эллинскому носу с горбинкой, по смазливому слащавому лицу. Еле сдерживал себя, чтобы этого не сделать.