Микола не стал отнекиваться, выпил, достал с тележки сверток - там были нарезанное сало, лук, хлеб, - начал закусывать.
- И тебе, пан, тоже не пожалею. - Налил в ту же кружку, поднес Богушевичу. Богушевич поблагодарил, но пить отказался, сказал, что не может, здоровье не позволяет, да еще у Горенко выпил.
- Пей, пан, - не отставал парень, - ты что не православный, магомет, что выпить не можешь?
- Они брезгают с мужиками да за мужика пить, - сказал крестный. - С господами бы выпили.
Богушевич поморщился. Знал же по прошлым подобным случаям, что простой люд расценивает отказ принять угощение как господскую брезгливость к мужикам. Взял кружку, показал пальцем, сколько оставить, а сколько вылить обратно в кувшин. Парень послушался. Богушевич поклонился крестным родителям, пожелал несмышленому Опанасу счастливой и долгой жизни и выпил. Чуть не задохнулся, такая крепкая была водка.
- Спасибо, пан, спасибо, - низко поклонились ему в ответ крестный, крестная, старухи, девчата и парень.
Немой подал Богушевичу луковицу и ломоть хлеба. Он взял, закусил. Немой одобрительно покивал головой, замычал что-то, и только теперь Богушевич заметил, что во рту у него нет языка - глубоко в горле торчал лишь красный обрубок.
"Боже мой, - поразился Богушевич, - кто же ему язык отрезал? За что?"
Крестные родители и все, кто был с ними, пошли по улице. День был будний, и прохожих встречалось мало, однако кое-кто выходил из хат, становился возле плетня, приветствовал крестных, спрашивал, как назвали ребенка. Парень угощал мужчин водкой, говорил, какое имя дали казаку.
Богушевич ехал следом. Он сошел на землю и предложил крестным сесть. Те не отказались, сели, а старуха сказала Богушевичу:
- Очень вы, паночек, добрые к простым людям. Сами слезли, а мужиков посадили. Жалеете мужиков. Бог вас за это сбережет.
Богушевич спросил у старухи про немого, кто ему язык отрезал.
- А турки-бусурмане. В войну за Булгарию наш Микола воевал солдатиком. Ну и попался туркам. Они язык ему отрезали, на спине крест вырезали. Казаки отбили, а то бы замучили турки-то.
Родители новокрещеного Опанаса жили на самом краю села. Когда подъехали к хате, они вышли навстречу и стали приглашать всех зайти, посидеть за столом, но немой замычал, замахал руками - некогда, мол, пану гостевать, по службе едет, и Богушевича отпустили.
- Ну, Опанасе, счастья тебе, доживи до лучшей доли, - пожелал на прощанье Богушевич. - Пусть встретит тебя новая жизнь, вольная и светлая.
- Микола, - обернулся Богушевич к немому, - это тебе турки такое учинили?
Тот закивал головой, сложил из пальцев крест и похлопал кнутом себя по спине - мол, и крест вырезали.
- А за что? Выпытывали военную тайну?
Микола отрицательно покрутил головой, и из его жестов Богушевич понял, что турки сделали все это за то, что он христианин.
- Дикость, - возмущенно сказал Богушевич. - Дикость и бесчеловечность. И это в наш цивилизованный век. В девятнадцатом столетии человек способен причинять человеку такие муки, - уже не Миколе, самому себе говорил Богушевич. - Наступит же время, не будет таких звериных нравов, человек даже на войне останется человеком. Да и войн не будет. В двадцатом столетии народы наконец поймут, что они братья, одна семья, что человек рождается, чтобы жить, а не убивать себе подобных. В двадцатом веке такого не будет...
Села больше не попадались, проезжали мимо хуторов, появившихся здесь, на свободных землях, после крестьянской реформы, мимо небольших усадеб, окруженных садами. Богушевич уютно привалился к задку тележки и с завистью смотрел на эти утонувшие в садах дома. Как хотелось уйти со службы, сбежать от надоевших уголовных дел, докучных хлопот, неприятных ему людей в такую вот усадьбу, в белый домик, пожить там, сидеть за столом и писать. Писать не обвинительные акты, не протоколы и постановления, а про то, что наболело, что распинает душу и рвется из нее на свет... И чтобы под окнами росли березы, калина. Сиди за столом, гляди на эту калину с пунцовыми гроздьями, живи в своих мечтах, думах, пиши. А писать есть о чем, накопилось, наболело. Все время в голове кружится бесчисленное множество образов, они рождаются и исчезают, как звуки в воздухе, без следа и отголоска...
Еще Гоголь писал про такие свои мечтания. "Я иногда люблю сойти на минуту в сферу этой необыкновенной уединенной жизни, где ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада, наполненного яблонями и сливами..."
А еще лучше было бы поселиться в лесу, в пуще, чтобы за окном шумели сосны и дубы, чтобы в стекло стукал рогами олень, зимой за стеной выла метель и подвывали волки, а в двери залетали синицы. Кругом никого, один на один с лесом, с его покоем, чистотой, с мудростью природы...
Так думал он, убаюканный дорогой, и в голове невольно стали рождаться стихотворные строчки, сюжеты рассказов, рифмы, метафоры, побежали, полетели... Записать бы их, да лень было пошевельнуть рукой, чтобы достать из портфеля карандаш. Вращались эти мысли в голове, как жернова на холостом ходу.
Навстречу ехал кто-то на паре лошадей. Когда приблизились, Богушевич узнал полицейского исправника Ладанку. Остановились рядом - шарабан полицейского и тележка Богушевича. Исправник - страшно худой, мундир висит на нем, как на вешалке. Кто-то из уездных остряков сравнил его с высохшим клопом, которому месяца два не удавалось попить человеческой крови.
Ладанка рассказал последние новости. Все те же, невеселые, полицейские; кого обокрали, кому в пьяной драке голову проломили; поймали бродягу, жившего под чужим именем; стрелялся гимназист из-за несчастной любви, правда, слава богу, рана легкая, выживет; от помещика Конопницкого убежала с драгунским офицером жена. Узнав, что Богушевич едет в Корольцы расследовать пожар, исправник сказал: