При опознании - задержать - Страница 58


К оглавлению

58

Очнулся Богушевич от этих рассуждений, когда оказался в поле. Сидел на меже возле какого-то куста, вокруг пашня, и ни огонька на земле, ни звука. Ночь придавила, окутала все, успокоила. Он прислушивался к ночной тишине, ночному сумраку, стараясь уловить знакомые с детства ночные звуки - далекую девичью песню, ржанье лошадей в ночном, крик петуха, скрип коростеля, плач перепелки. Вспомнились поездки с ребятами в ночное, веселый костер, и он с пастухами возле него. Неподалеку пасутся спутанные кони, громкий звон подвешенных им на шею колокольцев пробуждает ночь. Чуть не до рассвета не спали пастухи - бесконечные рассказы, шутки, хохот, песни. Среди них был Максим, женатый молодой мужик, он-то и развлекал их своими небылицами, сказками и легендами. Сколько он их знал! И так интересно рассказывал, все выходило у него в склад да в лад. А как хорошо он играл на дудочке-жалейке. Песни его были то веселые, так что ноги сами в пляс пускались, то такие грустные, что плакать хотелось. Трепещет пламя, стреляют в стороны искры, а они, озаренные огнем костра, сидят, словно отлитые из бронзы, слушают жалейку, чтобы на всю жизнь это осталось в памяти и на душе...

Давно то было, ребята повырастали, Максима за участие в восстании выслали с семьей на вечное поселение в Томскую губернию. Видно, он туда и жалейку свою взял. Не забываются, всплывают в памяти те часы в ночном, волнуют радостью и печалью. И не забудутся. И тянет вновь туда, в те уголки, зовет родина, не дает покоя. Чувство родины - неодолимая сила. Тот же Максим рассказал им притчу о блудном сыне. Жил-был этот сын у очень бедного отца. Бились они оба, как рыба об лед, чтобы хоть как-то выбраться из нужды, а нужда не отступала. И тогда сын бросил отца, пошел в дальние края искать легкой жизни. Устроился у пана прислужником и забыл и про родителей, и про родную сторонушку. Отцу же еще тяжелей стало, хоть забивай досками окна, бери суму и иди просить милостыню по деревням. Послал отец сыну весточку, чтоб приехал, а тот не послушал, ему и у пана хорошо. Тогда отец жалейку послал. Сын взял ее, поднес к губам, пробежал пальцами по дырочкам, и заплакала жалейка плачем родной сторонки, голосом земли родной. Не выдержал сын, покинул чужбину, домой воротился...

Притча запомнилась, все эти годы живет в памяти. И теперь, когда посреди ночного поля она вдруг пришла ему в голову, Богушевич с печалью подумал, что хорошо бы и ему получить такую жалейку из отчего края, может, привела бы его быстрей к родным пенатам.

Дальше шел по стерне, по скошенному лужку с отросшей уже отавой и, обогнув небольшую заросль, увидел костерок. Съежившись желтым клубочком, он помигивал, раздвигая в стороны мрак, и в освобожденном от тьмы светлом круге стояла белая лошадь. Где то рядом заржала другая, протяжно и утомленно. Белая лошадь учуяла чужого, подняла голову, глядела туда, откуда шел Богушевич. Где-то далеко-далеко залаяла собака, ей отозвалась еще одна. Кажется, и петух где-то кукарекнул... Богушевич словно вновь очутился в том своем давнем ночном, в своем детстве. Он подошел к костерку.

Там на свитке лежал человек, прикрыв лицо соломенным брылем. Один сапог был у него на ноге, другой - под головой, вместо подушки. Шагов Богушевича человек не услышал, и тот не стал его будить. Присел, подкинул в огонь несколько поленцев. Стреноженная белая лошадь приблизилась к самому костерку и уставилась на чужака блестящими глазами.

- Ну, что? - сказал ей Богушевич. - Что так подозрительно смотришь? Чужой я, чужой тут.

Лошадь мотнула головой, будто поняла, что ей сказали, отвернулась и стала щипать траву. Мужик, то ли разбуженный его голосом, то ли сам собой проснувшись, сел, испуганно глядя на ночного гостя.

Поздоровались. Мужик надел сапог, поджал под себя крест-накрест ноги и так, по-монгольски, сидел. Небольшой, неказистый с виду, он говорил торопливо, невнятно. К тому же шепелявил - спереди не хватало нескольких зубов. Ему могло быть и под сорок, и за пятьдесят - так, не поймешь кто, видно, один из тех придурковатых, над которыми потешается ребятня, - такие есть в каждой деревне.

- Я пасу, коней пасу. Конюх я. Пани Лизавета меня любит, - говорил он, глядя на Богушевича немигающими прижмуренными глазками. - И матка ее меня любила. Я конюхом был еще крепостным.

- Так и остались у пани с того времени?

- Ага, ага. Грех, насмешка одна - это свобода, дали мужику волю, чтобы посмеяться над ним. Не надо ему воли. На что мне воля? Я не оставил господ. Вот и пасу коней, кормлю, пою.

Богушевич подумал, что этот конюх как раз тот человек, с которого надо начинать следствие о поджоге. Так вот неожиданно и пошел первый допрос. Он расспрашивал конюха исподволь, осторожно, будто просто интересовался пожаром. Конюх, не догадываясь, кто перед ним - думал, просто какой-то гость его барыни, - говорил все, что знал и чего в официальной обстановке ни за что не сказал бы.

- Сгорела конюшня, сгорела. А как теперь без конюшни быть? Говорю пани - новую строй, а она не хочет. Паныч Алексей женится, так у Гарбузенков есть конюшня. Говорит, двух не надо.

- А как же такое несчастье случилось? - спросил Богушевич. - Как она сгорела?

- А так: пых - и нет. Была, а теперь уголечки черные. Бух - и сгорела.

- Что "бух" и как "бух"?

- А так. Бух там в конюшне, как гром. Трах-бах - и загорелась. Это не я видел, люди мне говорили, как было. Трах-бах.

- Не понял я. Где "бух" и "трах"?

- Ага, так и было. Пан, а у вас нема закурить?

- Нет. А вы курите?

- Коли пани купит мне табак, курю, а коли не купит, не курю.

- А кто еще у вас в поместье курит? Сама пани курит?

58