- Пани не курит. Нюхает и чихает. Курит пан эконом Сергей Миронович.
- Вы и в конюшне курили?
- Кто "вы"? Я и пан эконом?
- Да нет. Ты в конюшне курил?
- Курил, если пани Лизавета покупала табак.
- Это же опасно. Одна искра в солому - и затлело.
- Ага, ага, окурок в солому и - пых, сгорело. Так сгорела у моего шурина копна сена. Пых - и нет копны.
- А конюшня могла от такого окурка загореться?
- Не могла. Я в тот день пас коней на лугу. И курил на лугу.
- Так от чего же тогда загорелась конюшня?
- А подожгли. Нарочно подожгли. Мужики напугать пани хотят. Злобятся за поле.
- За какое поле?
- Мужики, когда царь им волю дал, так хотели поле, что за лугом, вон там, забрать общине. Судились. Пани высудила, не дала. Вот и спалили за это.
- Это вы сами так думаете?
- Так пани думает. А я ничего сам не думаю. Не мне думать. Мужики сожгли.
- И седло тоже сгорело?
- Украли мужики.
- Ну на что мужику седло? Не будет же он ездить в седле на своей кляче?
- Не будет, а все равно мужики украли, мужики злые и дурные.
- Мужики дурные, а вы ведь тоже мужик.
- Кто "мы"? Я? Я не мужик, я по-мужицкому не ругаюсь, не пью и в бога верую. Господского не краду. Это вон мужики весь господский лес растащили. Корчмарь злодей в веси, а мужик - в лесе. Заберется в лес, стащит дуб до небес.
Конюх проговорил это скороговоркой, как давно заученное и не раз повторенное. Заусмехался - глаза совсем спрятались под морщинками, рот растянулся ниточкой. Из рваного брыля вылезли две пряди волос, торчали, как рожки. В ночном сумраке его можно было принять за лешего, не хватало только копыт.
- Ну а кто же в тот вечер курил? В конюшне и возле конюшни? - снова вернулся к своей цели Богушевич.
- Пан эконом курит, да его не было, уехал. Я не курил. Пани нюхала, а не курила... Ефрем курил, да в своей хате, тут его не было. Симон Иванюк тут был, просил, чтобы пани долг подождала от брата.
- Какой Иванюк?
- А мужик. Его брат, бондарь, у пани в лесу возле Подлипного дубы украл, так его к штрафу присудили. А Симон за брата просил. Бондарь не у нас живет, а в Лесковце, возле Конотопа.
- Бондарь? - Богушевич вспомнил встречу на улице с этим Иванюком, у которого забрали корову за неуплату штрафа.
- Может, Иванюки и спалили. Бондарь спалил.
- Ну, братец, у тебя семь пятниц на неделе. То мужики за поле спалили, то бондарь.
- А бондарь и есть мужик.
Богушевич не стал больше ничего расспрашивать у конюха. Костер догорал, хвороста не осталось, а где его найти поблизости, он не знал. Конюх по дрова не шел, видно, решил дождаться рассвета без костра. Чувствовалось, что ночь подходит к концу. Надо было возвращаться в дом и поспать хоть несколько часов. После беседы с конюхом стало кое-что проясняться, возникло сразу несколько версий. Версия первая, наиболее реальная: действительно мог поджечь конюшню Симон в отместку за своего брата бондаря, и седло Симон украл - лежит на чердаке у его сестры Катерины. Наверно, на этой версии он и остановится. Ничего не скажешь, повезло. Еще не приступил к следствию, а уже ухватился за конец ниточки, теперь только тяни и разматывай. Выходит, что ночные прогулки бывают полезны не только поэтам, но и следователям.
- Ну, прощайте, - сказал Богушевич конюху и пошел.
Шел, и так славно было у него на душе, и думалось все о приятном.
Ах, ночка, ночка, как хорошо погрузиться в твою тишину, какие ты рождаешь светлые мысли и чувства! И за что природа обделила человека, заставляя его ложиться вечером спать? Зачем ему этот сон? Ах, если бы можно было обходиться без сна, жизнь была бы вдвое дольше и интересней.
Пахло росистой травой, свежей пахотой - она чернела сбоку, - осенней прелью опавших листьев и соломой, оставшейся в поле в скирдах. А воздух такой, что пил бы его и пил, как бальзам. Выскочил из-под ног заяц, отбежал, присел, затаился.
- Прости, косой, что разбудил тебя, - сказал ему Богушевич.
На востоке небо посветлело, звезды угасли, стала ясно видна тропинка, колея дороги, на которую он вышел, четче вырисовывались деревья в лесу, за ним вдруг блеснул огонек в каком-то из окон господского дома.
Уже улегшись в постель, ощущая телом приятную прохладу льняных простынь и наволочек, Богушевич вдруг спохватился, разодрал тяжелые веки.
"Стой, стой, браток, а про какие это "трах-бах" говорил конюх? Что там бабахало, как гром? И урядник Носик о какой-то бомбе толковал. И почему я не обратил на это внимание? А если это важно? Упустил, упустил - упрекал он себя, решив, что утром и начнет с выяснения этого "трах-бах".
И еще раз пожалел, что не застал Соколовского в усадьбе. Разминулись дорогой.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Потапенко проснулся в субботу поздним утром и попытался припомнить, что он должен был вчера сделать и чего не сделал. Нужно было взять седло у Катерины Пацюк, а он не взял. Забыл, закрутился, бисова душа. "А седло это наше, в моем поместье украдено. Фу-ты ну-ты, не голова, а репа, - постукал он себя по лбу: сколько раз Богушевич напоминал ему про это седло.
Потапенко соскочил с кровати, брякнул соском умывальника, набрал пригоршню воды, плеснул на лицо. Кое-как умылся, потрогал подбородок, щеки - щетина отросла, надо бриться. Перекривился - вот уж чего не любил. Однако побрился, потер квасцовой палочкой щеки, подушился и, не позавтракав, отправился в участок. На столе лежала бумага, где Богушевич написал, что Потапенко следует сделать. Седло стояло в списке первым. С этого он и решил начать свой служебный день.
Где Катерина Пацюк живет, он не знал. Знал только, что служит у Иваненко кухаркой. Идти туда не хотелось: снова встретится с Гапочкой и снова про все забудет. Попросил сходить за Катериной Давидченко.